Свернуть поиск
🇷🇺🔞Вечная память погибшему мученику-воину Алексею Мотузу....
Нет слов чтобы описать боль....😢
Наши мальчишки, воины сколько всего вы проходите, я не представляю как вам тяжело...
Моя душа с каждым из Вас, спасибо большое вам, спасибо 😭😭😭
Мамочке и супруге Анастасии сил это все выдержать.....🙏😢
Заметка от Анастасии Кашеваровой:
«🔞❗«Настя, я люблю тебя, не переживай». Звук выстрела. Далее сообщение – «Это все из-за нее…»
Голос этого парня несколько дней звучит в моей голове. Эту историю должен знать каждый.
В ночь на 8 января Насте позвонили с Украины и сказали, что ее муж Алексей Мотуз в плену. Прислали фотографию. Предлагали два варианта развития событий: либо его запытают, либо она пришлет свои интимные фото. Женщина фото не прислала, заставляли бойца просить их у жены, он лишь говорил: «Не переживай, все хорошо». Всю ночь нашего бойца пытали – прострелили ногу, отрубили пальцы. Фотографии его истерзанного отправляли жене и матери. Мама нашего воина умоляла не терзать сына. Женщины предлагали деньги, но они хотели унижения всей семьи.
Последнее сообщение от Алексея было: «Настя, я люблю тебя, не переживай, ложись спать». Следующая аудиозапись была короткой: звук выстрела. Под утро прислали фото бойца с простреленной головой.
Разве это не Герой России? Испытал столько мук, не дрогнул, утешал жену. Отдал свою жизнь за ее честь. Наш РУССКИЙ, НАСТОЯЩИЙ РУССКИЙ МУЖЧИНА. Отстоял честь семьи и Родины.
Мы помним, как в первые полгода СВО по соцсетям расходились видео, как ВСУ пытают, избивают, добивают наших пленных, издеваются над матерями только что убитых.
Украина быстро поняла, что это противоречит роли жертвы, которую она пытается играть перед всем миром.
Мы расслабились. Расслабились женщины, которые бегают по укропабликам и распространяют информацию о своих пленных и пропавших, в надежде, что та сторона им поможет. Расслабились следственные органы. Расслабились ЛОМы.
А та сторона не расслабилась. Если вы думаете, что те зверства, которые она демонстрировала первые месяцы СВО, остались в прошлом - вы ошибаетесь. Каждый день они пытают, убивают, издеваются над семьями, шантажируют. То, что они перестали выкладывать это в соцсети, не значит, что они стали гуманными.
Помните об этом в тылу. А ребята на фронте и так помнят. И отомстят.
162 комментария
583 класса
🌿О ПЛАТКАХ И ШЛЯПАХ…
– Оденьте девочке шапку.
– Матушка, молитесь спокойно…
– Нет, вы меня послушайте. Или оденьте шапку, или сейчас же выйдите из храма.
– Матушка, девочке можно находиться в храме без головного убора.
– А я говорю – нельзя!
– Я сам священник, что вы спорите.
– Ай-яй-яй… Сам священник, а такого не знает… Священник называется… Чему других-то научит, когда сам ничего не знает?..
Такой доброжелательный :))) разговор состоялся два года назад в храме маленького российского городка, в котором я оказался волею случая.
Со мной была маленькая дочь, и она была без шапочки.
Вновь и вновь происходят подобные ситуации, и в них, наверное, попадали и некоторые наши читатели. На самом деле, а почему женщина надевает перед тем, как войти в храм, головной убор? И почему мужчины его, наоборот, снимают?
Давайте сегодня об этом поговорим.
Такая традиция относится к глубокой христианской древности, а именно еще к апостольским временам. В то время всякая замужняя добропорядочная женщина, выходя из дома, покрывала голову. Головное покрывало, которое, например, мы видим на иконах Божией Матери, свидетельствовало о супружеском статусе женщины. Это головное покрывало означало, что она несвободна, что она принадлежит мужу. «Оголить темя» женщины или распустить ее прическу значило унизить или наказать ее (см.: Ис. 3:17; ср. Чис. 5:18). Блудницы и порочные женщины демонстрировали принадлежность к своим особого рода занятиям тем, что не покрывали голову.
Муж имел право развестись с женой без возврата ей приданого, если она появлялась на улице простоволосой, это считалось оскорблением мужу.
Девочки и девушки голову не покрывали, еще раз повторю, потому, что покрывало было знаком особого статуса замужней женщины.
Итак, дома замужняя женщина снимала покрывало, выходя из дома, обязательно его надевала.
Мужчины, выходя из дома, могли голову не покрывать. Во всяком случае, если и покрывали на улице, то от жары, а не потому, что так было положено. Во время богослужения иудеи голову тоже не покрывали, за исключением особых случаев. Так, например, покрывали голову во время поста или траура. Покрывать голову обязаны были также отлученные от синагоги и прокаженные.
А теперь представьте ситуацию: Апостолы возвещают наступление новых времен. Прежнее прошло, мир подошел к черте, за которой начнется все новое! Люди, принявшие Христа как своего Спасителя, переживают поистине революционное настроение. Немудрено в таком состоянии отвергнуть старое, прежнее и стремиться к новому. Это и произошло среди христиан Коринфа. Многие из них начинают учить, что традиционные формы поведения и приличий нужно отменить. По этому поводу Ап. Павел высказывает свое мнение и говорит, что такие споры крайне вредны, ибо дискредитируют христиан в глазах окружающих. Христиане представляются для посторонних Церкви людей скандалистами, нарушителями общепринятых приличий и норм поведения. Для того чтобы подтвердить свои слова, Апостол Павел, как он это любит и делает весьма часто, разворачивает целое богословское доказательство, что не нужно нарушать принятых норм поведения. Сначала давайте прочитаем отрывок, в котором Павел говорит на эту тему.
А потом я буду брать по одной-две строчки и комментировать. Таким образом, мы с вами разберем текст более или менее основательно.
1. Будьте подражателями мне, как я Христу.
2. Хвалю вас, братия, что вы все мое помните и держите предания так, как я передал вам.
3. Хочу также, чтобы вы знали, что всякому мужу глава Христос, жене глава – муж, а Христу глава – Бог.
4. Всякий муж, молящийся или пророчествующий с покрытою головою, постыжает свою голову.
5. И всякая жена, молящаяся или пророчествующая с открытою головою, постыжает свою голову, ибо это то же, как если бы она была обритая.
6. Ибо если жена не хочет покрываться, то пусть и стрижется; а если жене стыдно быть остриженной или обритой, пусть покрывается.
7. Итак муж не должен покрывать голову, потому что он есть образ и слава Божия; а жена есть слава мужа.
8. Ибо не муж от жены, но жена от мужа;
9. и не муж создан для жены, но жена для мужа.
10. Посему жена и должна иметь на голове своей знак власти над нею, для Ангелов.
11. Впрочем ни муж без жены, ни жена без мужа, в Господе.
12. Ибо как жена от мужа, так и муж через жену; все же – от Бога.
13. Рассудите сами, прилично ли жене молиться Богу с непокрытою головою?
14. Не сама ли природа учит вас, что если муж растит волосы, то это бесчестье для него,
15. но если жена растит волосы, для нее это честь, так как волосы даны ей вместо покрывала?
16. А если бы кто захотел спорить, то мы не имеем такого обычая, ни церкви Божии.
17. Но, предлагая сие, не хвалю вас, что вы собираетесь не на лучшее, а на худшее.
18. Ибо, во-первых, слышу, что, когда вы собираетесь в церковь, между вами бывают разделения, чему отчасти и верю.
19. Ибо надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные.
1-е Послание к Коринфянам 11, 1-19
Разберем этот фрагмент подробней:
Будьте подражателями мне, как я Христу. Хвалю вас, братия, что вы все мое помните и держите предания так, как я передал вам.
Ап. Павел традиционно хвалит своих адресатов. Даже если они виноваты, Апостол никогда не начинает с упреков, с критики. Он говорит добрые слова, в свете которых виноватым должно стать стыдно, что они не оправдывают ожиданий великого Павла.
Про какие предания, которые держат люди, говорит Павел? Скорее всего, про то, что христиане не должны идти на конфликт с окружающим миром и с нехристианами. «Если возможно с вашей стороны, будьте в мире со всеми людьми» (Рим. 12, 18) – любимый совет Ап. Павла, который он нередко напоминает христианам.
Хочу также, чтобы вы знали, что всякому мужу глава Христос, жене глава – муж, а Христу глава – Бог.
Мы говорили выше, что покрытие головы для женщины означало, что она – за-мужем, она подвластна мужу. То есть, платок на голове был знаком, что над нею есть муж.
Свою аргументацию Ап. Павел разворачивает и рисует целую цепочку взаимоподчиненности. Он хочет убедить читателей, что все в мире подчинено законам, пронизано иерархичностью. И не надо отменять то, что существует и служит делу гармонии и порядка. Надо отметить, что вообще Ап. Павел уважает закон, законность и никогда не призывает христиан к бунтам, неповиновению, экстравагантным акциям.
Всякий муж, молящийся или пророчествующий с покрытою головою, постыжает свою голову.
Не совсем понятно, что имеет в виду Ап. Павел. Может быть, он намекает на то, что покрывать голову обязан был человек отлученный, преданный херему (иудейской анафеме) за тяжкие грехи?
И всякая жена, молящаяся или пророчествующая с открытою головою, постыжает свою голову, ибо это то же, как если бы она была обритая.
«Обритая» женщина – это выставленная на позор за какое-то преступление. Для Павла странно слышать, что некоторые женщины снимают в христианских собраниях головное покрывало. Почему они это делали? Вы помните, как любили обращаться друг к другу христиане? Брат, сестра. Мы все близкие и родные, духовные родственники. Сам Христос считал учеников Своей семьей. В Евангелии описана шокирующая история. Однажды Иисус, как обычно, учил. «И некто сказал Ему: вот Матерь Твоя и братья Твои стоят вне, желая говорить с Тобою. Он же сказал в ответ говорившему: кто Матерь Моя? и кто братья Мои? И, указав рукою Своею на учеников Своих, сказал: вот матерь Моя и братья Мои; ибо, кто будет исполнять волю Отца Моего Небесного, тот Мне брат, и сестра, и матерь» (Мф. 12, 47-50).
Надо помнить, как важны на Востоке были семейные связи, как много значили семья и родственники, чтобы понять шокирующий радикализм слов Христа. Он Свою семью расширяет на всех, кто станет Его учеником…
Поэтому христиане любили называть друг друга брат и сестра, поэтому и священников мы ласково называем отцом, батюшкой, а почтенных пожилых прихожанок величаем матушкой. Христианская община – твоя семья! А в семье, со своими, женщина могла голову не покрывать, покрывала она ее, выходя к чужим, на улицу.
Вот поэтому некоторые коринфские христианки снимали головной платок, приходя в общину.
Но Ап. Павел не считает это удачной идеей. Ведь окружающие не будут вникать в богословские тонкости взаимоотношений членов христианской общины. Они будут сплетничать и зубоскалить. Вот собираются христиане вечером на молитву. Затворяют двери (непосвященных в собрание не пускали), совершают там богослужения, которые сами называют агапы – вечери любви. Что они там делают за закрытыми дверями, на вечерях любви, если даже женщины их, как в семье или как базарные блудницы, не покрывают голову?
Мы знаем о многих наветах и клевете, которую распространяли о христианах в первые века. Возможно, что христианки Коринфа, снимая головные покрывала, тоже давали повод придумывать о христианах всякие непристойные сплетни.
Ибо если жена не хочет покрываться, то пусть и стрижется; а если жене стыдно быть остриженной или обритой, пусть покрывается.
Апостол Павел любил (это у него был такой риторический прием) свои размышления доводить, додумывать до конца, порой карикатурного.
Так и здесь. Не хочет женщина покрывать голову – пусть бреется наголо.
Понятно, что Ап. Павел это шутливо сказал, а не на самом деле давал такой совет. Его задачей было убедить женщин, что снимать головное покрывало на богослужении – такая же глупость, как и бриться наголо.
Итак муж не должен покрывать голову, потому что он есть образ и слава Божия; а жена есть слава мужа. Ибо не муж от жены, но жена от мужа; и не муж создан для жены, но жена для мужа.
Еще один риторический прием Ап. Павла – доказывать свою мысль разными примерами. Через это мысль его получала новое подкрепление и убедительность.
Вот и здесь, чтобы еще раз мотивировать необходимость женщине покрывать голову, Апостол напоминает эпизод с Моисеем. Когда Моисей сошел с горы Синай, от Бога, лицо его сияло так сильно, что он положил на него покрывало (Исх., 34-я глава). Вот так, говорит Ап. Павел, и в нашем мире. Женщина – принадлежит мужу. Она сияет его славой и честью и должна беречь это сияние под целомудренным покрывалом. Сияние это не должна открывать посторонним, но только своей семье.
Посему жена и должна иметь на голове своей знак власти над нею, для Ангелов.
Не совсем понятно, что Ап. Павел имеет в виду. Может быть, ту историю из книги Бытие, что падшие ангелы прельстились красотой женщин и стали брать их себе в жены? Вспомните этот эпизод: «Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал» (Быт. 6, 1-2)… Это, по рассказу Библии, повлекло за собой рождение людей-исполинов, гнев Божий и потоп.
Может быть, Апостол Павел имеет в виду, что, покрывая лицо для посторонних, женщина застрахована от той неприятности, что она приглянется демону?
Здесь есть и другие предположения [1], но все же неизвестно, что точно имел в виду Ап. Павел.
Впрочем ни муж без жены, ни жена без мужа, в Господе. Ибо как жена от мужа, так и муж через жену; все же – от Бога.
Ап. Павел смягчается. Слишком сильно он «надавил» на христианок, слишком строг был. Поэтому он говорит, что все должны жить в уважении и любви и ни над кем не доминировать.
В конце Апостол приводит уже не богословские, а «естественные» аргументы в защиту того, что женщина должна покрывать голову. Ведь дает же ей Бог длинные волосы. Разве не понятно, что это для того, чтобы она могла прикрывать свою наготу:
Рассудите сами, прилично ли жене молиться Богу с непокрытою головою? Не сама ли природа учит вас, что если муж растит волосы, то это бесчестье для него, но если жена растит волосы, для нее это честь, так как волосы даны ей вместо покрывала?
Заканчивается этот отрывок весьма важным добавлением. Внимательно прочитайте его:
А если бы кто захотел спорить, то мы не имеем такого обычая, ни церкви Божии. Но, предлагая сие, не хвалю вас, что вы собираетесь не на лучшее, а на худшее. Ибо, во-первых, слышу, что, когда вы собираетесь в церковь, между вами бывают разделения, чему отчасти и верю. Ибо надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные.
Апостол говорит, что спорить, вводить какие-то экстравагантные новшества – не нужно: если бы кто захотел спорить, то мы не имеем такого обычая, ни церкви Божии. Нет такого обычая – спорить и диктовать свои мнения Церкви! Впрочем, в конце Ап. Павел говорит, что ставить и мирно обсуждать какие-то вопросы – вполне допустимо. Возможно, тогда более искусный и убедительный оратор сможет доказать свою правоту.
А теперь, когда мы разобрали этот текст, давайте поставим ряд вопросов и на них ответим:
Ношение женщиной головного покрывала имеет ли христианское основание?
Нет, это общая восточная традиция, которая была принята во времена Ап. Павла. Чтобы христиане не «скандализировали» общество, не казались смутьянами и нарушителями общественных приличий, говорит Ап. Павел, им следует придерживаться этого обычая.
Сам Ап. Павел считает это нужным?
Несомненно. Ап. Павел, возможно, как человек своего времени и своей культуры считал, что это очень важно. Именно поэтому Апостол так горячо, вновь и вновь приводя различные аргументы, защищает эту традицию.
С другой стороны, не будем преувеличивать и для самого Ап. Павла значения этой традиции. Из всех своих Посланий (а их – 14) Апостол лишь в одном и один раз касается этого вопроса. Возможно, потому, что поведение христианок Коринфа вызвало какие-то скандалы в городе или нестроения в самой Церкви. Вообще Ап. Павел крайне мало уделяет внимания обрядам и традициям, на первое место ставя вопросы веры и нравственной жизни.
На самом деле аргументы Ап. Павла доказывают ли решительно-принципиально важность ношения христианами головных покрывал?
Положа руку на сердце, можно сказать, что ни один из аргументов Ап. Павла не имеет принципиального богословского веса и важности. Если кто-то считает иначе, то пусть вспомнит, что Церковь очень легко рассталась, например, с тем утверждением Ап. Павла, что мужчина не должен во время молитвы покрывать голову. Для мирян оно остается в силе, но священнослужители покрывают голову во время молитвы скуфейками, камилавками, митрами, клобуками и т.д.
В самом деле, все аргументы Апостола – это аргументы, апеллирующие к традиции, обычаям, а не к принципиальным вещам, имеющим отношение к вере и Спасению.
Как, исходя из этого, должна поступать благочестивая христианка?
Похвально, что на Руси сохраняется благочестивый обычай женщине молиться в храме с покрытой головой. Этим женщина воздает уважение и почтение к первохристианской церковной традиции, к мнению Апостола Павла.
Однако не будем забывать, что речь идет не вообще о представительнице женского пола, а именно о замужней женщине. Для нее платок может быть «статусной» вещью, знаком ее замужества. Или, скажем, знаком вдовства либо просто почтенного возраста. От девочек-девушек не следует требовать покрывать голову.
Вместе с тем, женщина не должна относиться к головному покрывалу, как к чему-то принципиальному для веры и духовной жизни. Никаких «репрессий» к тем, у кого голова не покрыта, применять нельзя. Нельзя отлучать от Причастия, не допускать в храм и проч. Христиане должны понимать, что платок на голове у женщины – лишь дань древнему восточному обычаю, не более.
Священник Константин Пархоменко
Григорий Михайлов. Девушка, ставящая свечу перед образом. 1842. Государственная Третьяковская галерея.
1 комментарий
4 класса
Мало ли какое зло бывает у тебя на душе, но «не все, что есть в печи, на стол мечи».
Да будет оно одному Богу известно, ведущему все тайное и сокровенное, а людям не показывай всех своих нечистот, не заражай их дыханием сокрытого в тебе зла, затвори печь: пусть дым зла замрет в тебе.
Богу поведай печаль свою, что душа твоя полна зла и жизнь твоя близка к аду, а людям являй лицо светлое, ласковое. Что им до твоего безумия?
Или же объяви свою болезнь духовнику или другу своему, чтобы они тебя вразумили, наставили, удержали.
И если поступишь так, будешь иметь помыслы смиренные и в сердце воцарится мир и благодать.
Прав. Иоанн Кронштадтский
5 комментариев
12 классов
Прозрение наступает обычно в момент смерти. До этого последнего мгновения человек уверен, что этот земной мир – его. Но вот он видит, как всё исчезает, всё покидает его, всё оказывается призраком, сновидением, и он остается лишь с тем, что сумел стяжать в своем сердце.
архимандрит Рафаил Карелин
1 комментарий
10 классов
Дрожащие руки мужа, в которых она вдруг увидела страшную правду о себе
Тишина звенела. Руки мужа тряслись, как у вора. Под его подушкой лежало доказательство предательства. Вера замерла. Она не кричала, она просто сделала...
❖ ❖ ❖
В квартире стояла та особенная, звенящая тишина, какая бывает не от мира и покоя, а от напряжения, когда воздух натянут, словно струна, готовая лопнуть и хлестнуть по глазам.
Окна были заклеены наглухо еще с Покрова; ни один звук с улицы — ни гудок машины, ни смех детворы — не смел нарушить молитвенного стояния Веры Павловны.
Вера сидела на жестком табурете в красном углу, прямая, как жердь, иссохшая от строгого воздержания и тайной гордости.
Пальцы ее, сухие, с узловатыми суставами, методично перебирали черные шерстяные чётки.
Шорк-щёлк. Шорк-щёлк.
Звук этот — трение грубой шерсти о костяной узелок — был единственным метрономом в доме. Шла Страстная Седмица.
Время сжалось. Вера Павловна не просто сидела — она, как ей казалось, держала на своих худых плечах свод этого дома, не давая ему обрушиться в бездну греха.
«Имиже веси судьбами, спаси нас, недостойных», — шептали губы, но в голове, в том самом «подполье» души, роились совсем иные мысли. Мысли эти были колючими, злыми, как репейник.
Она думала о дочери, что третий год не кажет носа в отчий дом, прикрываясь работой в своей безбожной Москве. Думала о зяте, который на Пасху наверняка снова будет шутить про «поповские сказки». Но горше всего, тяжелее вериг, была мысль о том, кто лежал сейчас за стеной.
О Иване. О муже.
За стеной скрипнула пружина старого дивана. Этот жалобный, металлический взвизг полоснул Веру по сердцу, сбив молитвенный настрой.
Она плотно сжала веки. Иван заболел не вовремя. Именно сейчас, когда нужно вычитывать Двенадцать Евангелий, когда каждая минута должна быть устремлена к Голгофе, Господь послал ей это испытание — слечь с простудой, а то и с модным поветрием, мужу, человеку тихому, но к духовному труду глухому, как пень в лесу.
Вера отложила Псалтирь. Книга захлопнулась глухо, словно приговор. Встала. Колени хрустнули. Полы халата, темного, почти монашеского, зашуршали по линолеуму.
В комнате мужа царил полумрак. Шторы были задернуты, и лишь узкая полоска серого весеннего света, пробиваясь сквозь щель, падала на пол, высвечивая танцующую пыль. Иван лежал лицом к стене, натянув одеяло до самого уха. Он казался маленьким, съежившимся, будто хотел исчезнуть, слиться с рисунком обоев, лишь бы не быть здесь, не быть виноватым в своей немощи.
— Вань, — позвала Вера. Голос ее был тих, но в этой тишине слышался лязг. Не злоба, нет — Вера была уверена, что любит его, — но та страшная, холодная требовательность, с какой смотрят на нерадивого ученика. — Время обеденное. Покрепись.
Он завозился, медленно повернулся на спину. Лицо его горело нездоровым, пунцовым огнем, глаза слезились, веки припухли. Он дышал тяжело, с присвистом, и этот звук в чистой, «святой» квартире казался чем-то неправильным, плотским, мешающим благочестию.
— Вер... — он сглотнул, и кадык на его дряблой шее дернулся.
— Пить хочется. Горло дерет, спасу нет.
Вера подошла к тумбочке. Там, на белой салфетке, стояла миска. В ней серой горкой лежала гречка. Пустая. Без масла. Сваренная на воде, как предписано Уставом для дней сугубого поста. Гречка эта выглядела уныло, зерна слиплись, напоминая холодный гравий.
— Вот, поешь, — сказала она, придвигая миску. — Грех унывать, Ваня. Тело — оно от чего болеет? От излишеств. А пост — он и душу лечит, и плоть усмиряет. Поешь, сил наберешься.
Иван посмотрел на тарелку с тоской, какая бывает у побитой собаки, когда та ждет пинка, а ей суют сухую корку.
— Вер, может... бульончику? — прошептал он, и голос его сорвался на сип. — Куриного, а? Трясет меня, Вер. Изнутри холодит, сил нет эту крупу жевать. В горло не лезет, как песок...
Вера выпрямилась. Внутри неё поднялась волна праведного негодования — того самого, что она принимала за ревность по Бозе.
— Какой бульон, Иван? — проговорила она раздельно, чеканя каждое слово.
— Страстная пятница на носу. Господь на Крест шел, уксус пил, а ты — бульон?
Ты и так лежишь, не трудишься, послабление тебе вышло по болезни. Но скоромное в дом тащить в такие дни — это уж уволь. Не губи душу ради чрева. Поешь гречки, я воды теплой принесу запить.
Он не стал спорить. Он никогда не спорил. Лишь прикрыл глаза, и из-под ресниц выкатилась прозрачная, горячая капля, прочертив дорожку по серой щетине. Он снова отвернулся к стене, сжавшись в комок.
Вера постояла минуту, глядя на его спину в застиранной майке.
«Вот оно, смирение-то, — подумала она, но радости эта мысль не принесла. — Только не ради Христа он смиряется, а ради того, чтобы я отстала. Нет в нем горения».
Ей захотелось навести порядок. Болезнь Ивана привнесла в комнату хаос: одеяло сбилось, подушка лежала криво, простыня скомкалась.
Этот бытовой беспорядок для Веры Павловны был сродни греху. Всё должно быть чинно, благообразно.
— Ну что ты лежишь, как неживой? — вздохнула она, подходя ближе. — Дай хоть подушку поправлю, все комком сбил, шея же затечет.
Она протянула руку.
— Не надо, Вер, — вдруг вскрикнул он, и в этом крике прозвучал испуг, совершенно детский, иррациональный. Он дернулся, пытаясь прижать подушку к себе, закрыть ее плечом, спрятать.
Но Вера была быстрее. Движимая инстинктом «причинить добро», она решительно, по-хозяйски дернула край наволочки, приподнимая подушку, чтобы взбить ее, вернуть ей приличный, «православный» вид.
— Да пусти ты, Иван! — в голосе Веры прорезались нотки, от которых обычно замолкают дети на клиросе.
Она дернула подушку на себя — сильно, резко, желая лишь одного:
вернуть в хаос порядок. Иван, ослабленный жаром, не удержал её. Его пальцы соскользнули, и подушка взмыла вверх.
И тут случилось то, что страшнее любого крика.
Из-под сбитой простыни, из тайного убежища, выскользнул промасленный комок газеты. Он, кувыркаясь в пыльном солнечном луче, ударился о пол с мягким, стыдным звуком. Газета развернулась, обнажая суть.
Это был огрызок «Докторской». Дешевой, магазинной, неестественно-розовой на фоне аскетичной серости комнаты.
Колбаса была надкусана — торопливо, жадно, крупными кусками, будто ел её не человек в собственном доме, а вор в подворотне.
В комнате повисла тишина. Такая густая, что можно было услышать, как оседает пыль.
Вера Павловна застыла с подушкой в руках, словно жена Лота, обратившаяся в соляной столб. Весь её мир, выстроенный по Типикону, вымеренный постами и поклонами, в эту секунду качнулся.
Первая мысль была горячей, фарисейской, спасительной для её гордыни:
«Иуда. Предатель. В Великий Пяток... скоромное... тайком...»
Слова обвинения уже готовы были сорваться с языка, чтобы испепелить этого слабого, безвольного человека, который не смог потерпеть ради Христа и трех дней.
Она медленно перевела взгляд с розового пятна на полу на мужа.
Иван не смотрел на неё. Он сжался, втянул голову в плечи и прикрыл лицо локтем, выставив вперед острую, беззащитную коленку. И в этой позе было столько животного, унизительного страха, столько ожидания неизбежной кары, что Веру вдруг обдало холодом.
Не благодатным холодом аскезы, а мертвецким холодом склепа.
Она увидела его руки. Те самые руки, что тридцать лет крутили баранку, чинили краны, строили дачу, руки, которые никогда не поднимались ни на неё, ни на детей. Теперь эти большие, грубые ладони с въевшимся под ногти мазутом мелко тряслись. Иван боялся.
Боялся не Бога. Боялся не геенны огненной.
Он боялся её. Своей жены.
Он лежал перед ней, как нашкодивший школьник, ожидающий порки, или как побитая дворняга, которая знает, что сапог хозяина тяжел.
И тогда страшная догадка пронзила Веру, как копье. Всё, что она считала своим подвигом — её посты, её молитвы, её «стояние за истину» — всё это время возводило не лестницу в Небо, а тюремную стену вокруг единственного родного человека.
Она думала, что ведет его ко Христу. А привела к тому, что он, взрослый мужик, давился куском колбасы под одеялом, дрожа от ужаса, что его «праведная» жена сейчас войдет и осудит.
— Ваня... — выдохнула она, и подушка выпала из её ослабевших рук.
Он вздрогнул, ожидая удара словом. Но удара не последовало.
Внутри Веры что-то с треском лопнуло. Тот гранитный памятник, который она сама себе воздвигла, рассыпался в прах, придавив её своей тяжестью. Она увидела себя его глазами: не молитвенницу в сиянии, а надзирателя с ключами от рая, куда она никого не пускает.
Она не могла больше здесь находиться. Воздух комнаты, пропитанный запахом лекарств и её собственной ложью, стал невыносим. Она задохнулась. Развернулась — резко, по-монашески шурша подолом, — и, не сказав ни слова, вышла из комнаты.
Только половица в коридоре скрипнула жалобно, как плачущий ребенок.
Она вошла на кухню и обессиленно прислонилась лбом к холодному стеклу окна.
На улице, в черной весенней ночи, кто-то смеялся, хлопала дверь подъезда, жила грешная, суетная, но живая жизнь. А здесь, в этой стерильной, вымытой хлоркой «келье», стоял дух смерти.
Вера Павловна задыхалась. Ей казалось, что из красного угла на неё смотрит не Спаситель, а строгий Судья, и взгляд Его, обычно такой утешительный для неё, сейчас жег невыносимым укором.
— Господи... — прошептала она, и голос её дрогнул, словно треснул старый горшок. — Господи, что же я наделала? Я ведь думала — к Тебе веду... А я его забила. Как скотину бессловесную... Уставом забила.
Она вспомнила, как Иван, молодой еще, дарил ей сирень, ворованную из чужого сада, и руки его тогда пахли не страхом, а дождем. А теперь?
Решение пришло не от ума — ум все еще цеплялся за параграфы:
«Не положено, Страстная, искушение».
Решение пришло от утробы, от женского, материнского нутра, которое вдруг взвыло при виде этой дрожащей мужской спины.
Вера рванула ручку холодильника.
Морозилка дыхнула ледяным паром. Там, в глубине, за пакетами с мороженой клюквой, лежал «НЗ» — пакет с котлетами. Домашними, свино-говяжьими, накрученными для «неверующей» родни. Для чужих.
Она достала пакет. Руки жгло холодом. Котлеты были каменными, как ее собственное сердце минуту назад.
Газ вспыхнул синим цветком. Сковорода, тяжелая, чугунная, ударилась о решетку плиты с гулким звоном — как набат. Вера плеснула масло. Щедро, не жалея.
Когда первая котлета упала на раскаленное дно, раздалось яростное шипение. Масло брызнуло, больно, до волдыря, ужалив Веру в запястье. Она даже не сморщилась. Эта боль была нужна ей сейчас. Как епитимья. Как прижигание гниющей раны.
По кухне поплыл запах.
Для Веры Павловны, не вкушавшей мяса уже сорок дней, этот запах должен был быть отвратительным, смрадным, дьявольским. Но сейчас он пах иначе. Он пах жизнью. Он пах милосердием. Он пах возвращением блудной дочери не к Отцу, а к мужу.
Она стояла у плиты, помешивая лопаткой, и слезы, горячие, обильные, текли по ее впалым щекам, капая прямо на засаленный халат. Она плакала не о своих грехах. Она плакала о Ване. О том, как страшно, должно быть, жить с «живыми мощами», когда тебе просто хочется тепла и борща.
Иван лежал, не шевелясь. Он слышал шаги на кухне, слышал шипение, но мозг его, затуманенный жаром и страхом, отказывался понимать. Он ждал приговора. Сейчас Вера вернется, скажет:
«Собирай вещи, ирод. Не потерплю скверны».
Дверь скрипнула.
Он вжал голову в плечи так сильно, что стало больно позвонкам.
— Вань...
Он не обернулся. Не мог. Стыд жег лицо сильнее лихорадки.
— Ванечка, повернись.
Кровать прогнулась. Вера села рядом. Тяжело, грузно, совсем не так, как раньше, когда она едва касалась края, словно брезговала. От неё шла волна жара.
Иван медленно, как приговоренный к плахе, повернул голову. И замер.
Перед ним, на простой тарелке с отбитым краем, лежала котлета.
Огромная, румяная, сочащаяся горячим, жирным соком. Пар от неё поднимался к потолку, смешиваясь с сумраком комнаты. Рядом лежал ломоть белого хлеба — тоже «запретного», непостного.
Он поднял глаза на жену.
Лицо Веры было мокрым. Красным. Некрасивым. Платок сбился, седые волосы выбились наружу. Но в глазах её больше не было того стального блеска, которым она резала его тридцать лет. Там была тьма — но теплая, родная, бабья тьма жалости.
— Ешь, — сказала она.
— Вер... — он сглотнул, горло сжало спазмом. — Ты чего, Вер? Страстная неделя же... Грех ведь...
Он все еще пытался играть по её правилам. Спасать её от её же гнева.
Вера судорожно вздохнула, вытирая нос тыльной стороной ладони — той самой, обожженной маслом.
— Нету греха, Ваня, — глухо сказала она. — Нету. Грех — это когда человека живого едят. А это... это еда. Ешь, Христа ради. Ешь, а то помру я от стыда.
Она подцепила котлету вилкой, отломила кусок — пахучий, мягкий — и поднесла к его рту. Как маленькому.
Иван смотрел на неё, и губы его, сухие, потрескавшиеся, задрожали. Он открыл рот.
Вкус мяса был оглушительным. Он ударил по рецепторам, возвращая тело к жизни, выбивая из головы болезнь и страх. Иван жевал медленно, и по его небритой, щетинистой щеке скатилась слеза. Одна. Вторая.
Он ел, давясь слезами, а Вера сидела рядом, гладила его по горячей, потной руке своей жесткой ладонью и приговаривала, словно в бреду:
— Ешь, родной. Ешь. Бог простит. Бог всё видит, Ваня. Он ведь Любовь, Ваня, а не тюремщик...
А в углу, где висела икона, слабо мерцала лампада. Огонек её отражался в оконном стекле, и казалось, что где-то там, далеко, в этой весенней ночи, уже звонят к заутрене, возвещая, что смерть побеждена. Не постом. А милостью.
© Сергий Вестник
1 комментарий
14 классов
‼️ Если Господь дал нам что-то, то мы должны осознавать: все наши дарования земные и духовные – они от Бога.
Мы ничем не можем гордиться. Ни материальными благами, ни умственными достижениями, ни какими-либо заслугами – никаким богатством своим земным. Если дает Господь, то по Своей милости ✨️
Ни таланты, ни силы, ни труды – ничто не наше, а только милость Божия.
— Схиархимандрит Илий (Ноздрин).
Вдохновляет? Поддержите 🫶
5 комментариев
24 класса
Стол у реки
Каждый год семнадцатого июля Марфа Егоровна ставила стол у реки.
Не у дома. Не на кладбище. Не под иконой. А именно у реки, на старой песчаной косе, где трава росла редкая, жёсткая, а ивы стояли криво, будто всю жизнь пытались наклониться к воде и что-то в ней разглядеть.
Она приходила утром, пока деревня ещё не расползалась по огородам. Несла под мышкой складной столик с облупленной зелёной краской, в другой руке — узел со скатертью. Шла медленно, но упрямо: маленькая, сухая, в выцветшем ситцевом платье, белом платке и старых мужских сапогах, которые были ей велики.
На стол стелила белую скатерть. Не новую, с пятнами, которые уже не брало ни мыло, ни кипяток. Ставила тарелки — всегда пять. Пять стаканов. Каравай чёрного хлеба. Миску огурцов. Банку вишнёвого компота. Иногда блюдце с варёными яйцами.
И садилась. Одна.
Сначала в деревне думали: по мужу. Муж её, Степан, умер давно — ещё в девяностые, зимой, тихо, на печи. Хороший был мужик, молчаливый, на тракторе работал, не пил, Марфу не обижал. Хоронить его шла вся деревня. На поминках Марфа сидела каменная и только раз сказала:
— Он хотя бы умер дома.
Тогда никто не понял, почему «хотя бы». Потом привыкли. В деревне быстро привыкают к чужой странности, если она не мешает. У кого икона плачет, у кого в сарае сорок кошек. Старость имеет право на свои обряды.
Но в то лето к реке приехали городские. Сначала один дом купили под дачу, потом второй. На берегу поставили беседку «для общего отдыха», хотя общей она была только по названию: кто первый занял, тот и жарил шашлык. По субботам там пахло углём, маринадом и дорогими сигаретами. Дети бегали по песку, женщины фотографировались у воды, мужчины спорили о моторах.
Семнадцатого июля Марфа, как всегда, пришла со своим столом. На косе уже стояла компания.
— Бабуль, вы чего? — спросил лысый мужчина в шортах, не злой, но уверенный, что всё вокруг ему можно. Звали его Сергей. — Мы тут отдыхаем. А у нас дети. Вы тут поминки устраивать будете?
Она не ответила. Поставила стол на привычное место.
— Нормально, — хмыкнул он. — Мы купаться приехали, а тут кладбище выездное.
Жена дёрнула его за локоть:
— Серёж, не начинай. Старый человек.
Но слова уже пошли по берегу, как круги по воде. К вечеру у магазина спорили.
— Нельзя же так, — сказала продавщица Лида. — Люди с детьми приехали, а она там тарелки покойникам ставит.
— А раньше тебе не мешало, — буркнула тётка Нюра.
— Раньше там никто не отдыхал.
— Так река не их.
— И не её.
Тут вступил председатель сельсовета, молодой, гладкий Артём Юрьевич, любивший слова «общественное пространство» и «благоустройство».
— По-хорошему надо поговорить с Марфой Егоровной. Не запретить, конечно, но объяснить. Есть кладбище, есть дом. А берег теперь общий.
Тётка Нюра посмотрела на него с тем презрением, какое в деревне берегут для городских ботинок в грязи.
— Берег всегда был общий. Просто раньше общие места не начинались с того, что старуху с них гонят.
Через несколько дней он пришёл к Марфе сам.
— Марфа Егоровна, вы поймите правильно, — начал он у калитки, в белой рубашке, которая явно никогда не полола картошку. — Никто вашу память не обесценивает. Ну… по мужу.
— Это не по мужу.
Артём Юрьевич сбился.
— А по кому?
Она долго молчала. Потом сказала:
— По тем, кого не взяла. В лодку.
И закрыла калитку.
После этого интерес к столу стал другим. Не тихим, деревенским — а липким. Люди начали вспоминать. Кто-то сказал: «Это она про паводок». Кто-то: «А я слышала, из-за неё тогда люди утонули». История, которую раньше обходили, как старую яму, снова открылась.
Паводок был в семьдесят девятом. Лето началось странно: сначала жара такая, что земля трескалась, потом три дня лил дождь. Не дождь — стена. Небо будто прорвало. Вода поднималась быстро, зло, по-летнему коварно: вчера ещё берег, сегодня уже поток. Деревня Нижние Борки стояла низко. Старики говорили, что река раз в тридцать лет забирает своё. Молодые смеялись: «Что она заберёт, эта лужа?»
На четвёртый день размыло мост. Обычный деревянный мост через протоку, по которому ходили на дальний край деревни, к трём домам и старой мельнице. Там жили Захаровы, одинокая Прасковья и Пелагея Пичугина — мать с двумя мальчишками.
Телефонов не было. Машина не пройдёт. Лодка была одна нормальная — у Марфиного отца, рыбака Егора Фаддеевича. Но отец лежал с воспалением лёгких, жёлтый, горячий, почти без памяти.
Марфе тогда было двадцать два. Сильная, плечистая, гребла лучше многих мужиков. Отец с детства учил: лодка не терпит жалости, лодка терпит вес, воду и того, кто умеет считать.
— Перегрузишь — не спасёшь никого, — говорил он. — Река не разбирает, кому нужнее.
В тот день она переправляла людей с дальнего края. Сначала вывезла Прасковью — та крестилась и всё повторяла: «Господи, Марфушка…» Потом Захаровых: старика, жену и внучку. Потом вернулась за Пичугиными.
К тому времени вода уже шла через огороды. Куры носились по доскам, собаки выли, брёвна плыли мимо так быстро, будто кто-то швырял их из леса. Марфа гребла до боли в спине, до рвоты.
На дальнем берегу её ждали пятеро. Пелагея Пичугина, тридцать лет, в мокром платке, с лицом белее мела. Её сыновья — девятилетний Санька и шестилетний Вовка. Федя Кривцов, парень лет семнадцати, ученик тракториста, помогавший им вытаскивать вещи. И старик Мартын, сосед, который всю жизнь ходил с палкой и ругался на всех.
— Быстро! — крикнула Марфа. — По одному! Без мешков!
Пелагея потащила к лодке узел.
— Там документы!
— Бросай!
— Марфа, там всё!
— Бросай, сказала!
Лодка билась о затопленную грядку. Вода была мутная, с травой, щепой, какой-то дохлой птицей. Марфа видела: обратно они пойдут против бокового течения. Лодка возьмёт троих, ну четверых, если один — ребёнок. Пятерых не возьмёт. Не в эту воду. А она с вёслами — уже четвёртая.
— Пелагея, ты и дети, — сказала Марфа. — Старшие ждут. Вернусь за вами.
Федя сразу отступил:
— Я подожду.
Но старик Мартын уже лез в лодку, отталкивая Пелагею.
— Я не останусь! Я плавать не умею!
— Дед, стой! Сначала мать с детьми!
— А я тут тонуть должен? Я первый сел!
Он перевалился через борт — тяжёлый, мокрый, с палкой. Лодка осела. И место, куда должна была шагнуть Пелагея, исчезло под его весом.
— Дед, вылезай! Я за тобой вернусь, клянусь!
Он ударил её палкой по руке. Не сильно, но неожиданно.
— Сама вылезай!
Санька уже сидел в лодке, прижав к себе маленького Вовку. Пелагея одной ногой стояла внутри, другой на земле. Федя удерживал лодку за верёвку.
И в этот момент сзади что-то треснуло. Не громко. Страшно. Это пошла стена старого сарая. Вода подняла доски, как картонные, и понесла прямо на них.
Марфа потом всю жизнь помнила не крик. Не дождь. Не лицо Пелагеи. Она помнила, как быстро надо было решать. Секунда. Меньше.
Если забрать всех — лодка перевернётся, и дети уйдут на дно. Если выпихивать Мартына силой — накроет досками всех. Если ждать — некогда.
Она толкнула Саньку ниже на дно лодки, прижала Вовку и заорала Феде:
— Отпускай!
Пелагея вцепилась в борт:
— Марфа! Не смей!
Федя стоял на берегу, вода уже по колено. Марфа ударила веслом по воде, чтобы оттолкнуться. Лодка качнулась. Пелагея попыталась прыгнуть.
Мартын завопил:
— Перевернёт!
И тогда Марфа сделала то, за что потом прожила всю жизнь на одном месте, а внутри так и не вернулась. Она оттолкнула Пелагеину руку веслом. Не ударила. Не хотела ударить. Просто оттолкнула.
Лодка ушла в поток. На берегу остались Пелагея и Федя. Через две минуты берег, на котором они стояли, сорвало водой.
Федю нашли через день ниже по течению, зацепившимся за корягу. Живого. Сломанная ключица, ссадины, воспаление — но живой. Пелагею нашли через неделю. У мельничного омутка.
С тех пор Марфа не могла пить вишнёвый компот. Потому что в тот день Пелагея держала в мокром узле документы, хлеб, огурцы и банку вишнёвого компота. Собиралась «на всякий случай». Всё это потом прибило к ивняку. Банку — целую, не разбившуюся, будто река специально вернула.
Санька и Вовка выжили. Старик Мартын тоже. И вот это, как ни странно, стало самой страшной частью. Мёртвые молчат. Живые рассказывают.
Мартын первым сказал:
— Она Пелагею не взяла. Место было, а не взяла.
Про то, что место занял он сам, влезши первым, Мартын не вспоминал. Потом кто-то добавил: «Мужика чужого спасла, а мать бросила». Потом: «Себя спасала». Федя пытался говорить, что лодка была перегружена, что вода шла бешеная, что Пелагея могла перевернуть всех, что это дед влез поперёд матери. Но кто слушает семнадцатилетнего парня с трясущимися руками, когда старик орёт громче? Санька и Вовка молчали. Они были дети. Им сказали: «Вашу мать не взяли». Они так и запомнили.
Марфа ходила на похороны Пелагеи. Её не выгнали, но никто не подвинулся у ограды. Она стояла за сиренью и думала: «Если бы я взяла её, похоронили бы всех». Но эта мысль не спасала.
Через год она вышла за Степана. Не потому, что забыла. А потому что жить всё равно надо было. Степан знал правду. Был тогда на другом берегу, помогал принимать лодки. Видел, как Марфа вытащила детей, как её потом рвало за сараем, как она неделю не могла разогнуть пальцы от весла.
— Ты спасла кого могла, — говорил он.
— Не всех.
— Всех не бывает.
— Значит, я не умею с этим жить.
Но жила. Каждый июль ставила стол у реки. Пять тарелок. Для Пелагеи. Для Феди — хотя он выжил, в ту секунду она бросила на берегу и его. Для Саньки и Вовки — потому что спасённые дети всё равно потеряли мать. Для себя — потому что часть Марфы осталась на том берегу.
Люди думали — по мужу. Так было удобнее. Покойный муж — простая печаль, её можно понять и пожалеть. А женщина, которая не пустила другую женщину в лодку, — неудобная. Её хочется либо оправдать, либо проклясть. А жить рядом с ней просто так — трудно.
Семнадцатого июля, через сорок четыре года после паводка, к столу подошёл мужчина. Высокий, седой, в дорогой рубашке, с городскими руками. Она узнала его не сразу. По глазам — потом. Санька. Александр Пичугин, старший сын Пелагеи.
Он уехал из деревни сразу после армии. Работал в городе, потом в области, занимался строительством. В Нижние Борки приезжал редко, на кладбище — тайно. С Марфой не здоровался никогда.
— Всё ставите? — сказал он.
— Ставлю.
— Зачем? Мать вы мне этим не вернёте.
— Нет.
— Тогда зачем?
Марфа не ответила. Он сел напротив без приглашения. Взял огурец, повертел в пальцах, положил обратно.
— Я всю жизнь думал, что вы её убили.
— Имеешь право.
— Не перебивайте. Я не за этим приехал.
Река шумела тихо. Летняя, спокойная. Такая невинная, будто никогда ничего не забирала.
— Вовка умер прошлой зимой, — сказал Александр.
Марфа закрыла глаза.
— Знаю. Лида в магазине сказала.
— Он перед смертью говорил про тот день. Помнил. Не всё, но помнил. Что мать прыгнула, а лодка качнулась. Что дед Мартын первый влез и орал: «Перевернёт». Как вы его, Вовку, прижали ко дну, чтобы не выпал. Он сказал: «Если бы она маму взяла, нас бы тоже не было».
Марфа сидела неподвижно.
Александр смотрел на неё зло — не как враг, а как человек, у которого вдруг отняли привычную ненависть, а взамен ничего не дали.
— Почему вы молчали? Почему про деда никто не сказал — что это он место занял?
— А кто бы слушал? Деда давно нет, спросить не с кого. А я живая, на меня сподручнее.
— Я бы слушал.
— Нет. Ты бы мальчишкой мне в лицо плюнул. И правильно сделал бы.
Он ударил ладонью по столу. Стаканы звякнули.
— Мне сорок с лишним лет мать снилась в воде, а вы тут тарелки ставили и молчали!
— А что я должна была сделать? — спросила Марфа тихо. — Прийти к вам сиротам и сказать: «Ваша мать умерла, потому что я выбрала вас»? Ты бы жил с этим лучше?
Александр открыл рот — и не ответил.
Вот в этом и была вся страшная правда. Иногда человек молчит не потому, что прячет свою вину. А потому что правда может добить того, кто и так едва выжил.
К столу начали подходить люди. Сначала издалека смотрели дачники. Потом тётка Нюра. Потом Лида. Потом Артём Юрьевич — с тем лицом, каким чиновники приходят туда, где уже поздно руководить.
Александр поднялся.
— Я не прощаю вас, — сказал он. — Но и проклинать больше не могу.
— Это уже много.
Он посмотрел на реку.
— Я ненавижу эту лодку, хотя её давно нет.
— А я ненавижу свои руки, хотя они спасли тебя.
После этих слов никто рядом не шевельнулся. Так говорить можно только один раз в жизни. И только если сил на красивую ложь уже не осталось.
Александр взял стакан компота. Не выпил. Поставил перед пустой тарелкой.
— Это Вовке, — сказал он.
Марфа впервые за много лет заплакала при людях. Не громко, не театрально — просто слёзы пошли по старому лицу, а она даже не вытерла их. Дачник Сергей, тот самый, что говорил про «кладбище выездное», стоял у ивы и смотрел в землю. Жена тихо увела детей подальше.
Вечером у магазина спорили так, как давно не спорили.
— Всё равно она женщину оставила.
— Да не она оставила — дед влез поперёд! Место Пелагеино занял!
— А если бы взяла и утонули дети?
— Не нам судить.
— А кому? Если не судить, значит, всё можно?
— Да она сама себя сорок лет судит.
Лёгкого ответа не нашлось.
На следующий год Марфа к реке не пришла. Она умерла в апреле — тихо, у окна, с видом на ещё голые ивы. Хоронили без пышности. Александр Пичугин приехал. Постоял у могилы недолго, положил на землю не цветы, а маленькую банку вишнёвого компота. Люди заметили, но никто ничего не сказал.
Семнадцатого июля на берег пошла Лена, племянница тётки Нюры, которая когда-то девчонкой подсматривала за Марфиным столом. Она несла зелёный складной столик, белую скатерть, хлеб, огурцы и пять стаканов. На косе уже сидел Александр.
— Я думала, вы не придёте, — сказала Лена.
— Я тоже.
Он помог ей поставить стол. К вечеру за ним сидело человек десять. Ели мало, говорили мало. Больше смотрели на воду.
Артём Юрьевич предложил сделать на берегу табличку: «Памяти погибших во время паводка 1979 года».
Александр сказал:
— Не надо. Таблички делают историю удобной. А эта должна быть неудобной.
Так и оставили. Просто стол. Раз в год. Без ограды, без памятника, без официальных речей.
И теперь, когда кто-нибудь из приезжих спрашивал, что это за странность — стол у реки, в деревне отвечали по-разному. Одни говорили «поминки». Другие — «память». А тётка Нюра, самая старая после Марфы, отвечала точнее всех:
— Это не стол мёртвым. Это стол тем, кто любит судить с сухого берега.
Потому что с берега всё просто. С берега всегда знаешь, кого надо было взять, кого оставить, как грести, когда повернуть и что сказать потом. А в лодке, когда вода прёт в борт, дети кричат, старик вцепился в край, женщина тянет руки, а у тебя одна секунда на выбор, — там не бывает правильных людей. Там бывают только живые. Мёртвые. И те, кто потом всю жизнь накрывает между ними стол.
1 комментарий
12 классов
Он убил 100 тысяч человек за один день.
Москва была обречена. И остановила его не армия, а Владимирская икона Божией Матери. Это Тамерлан — один из самых страшных завоевателей в истории. Он не проиграл ни одного сражения за всю свою жизнь. Он сравнивал города с землёй и выстраивал пирамиды из человеческих черепов.
В одном городе он пообещал не проливать крови и сдержал слово. Всех жителей закопал живыми. В 1395 году он шёл на Москву. Уже взял Елец. Уже разорил Рязанскую землю. Защищаться было нечем. После Куликовской битвы прошло всего 15 лет. Страна ещё не успела оправиться.
Все понимали: это конец. И тогда из Владимира в Москву понесли Владимирскую икону Божией Матери. Десять дней длился крестный ход. Люди выходили навстречу, падали на колени, плакали.
Это было не торжество. Это было народное покаяние. Последняя надежда. И в тот самый день, когда икона вошла в Москву, Тамерлан развернулся и ушёл. Историки до сих пор не могут объяснить, почему это произошло.
Но сам Тамерлан рассказал своим советникам. Он увидел сон. Высокая гора. С неё спускаются святители с золотыми посохами.
За ними — Жена, окружённая ангелами с огненными мечами. И Она строго запрещает идти дальше. — Кто это? — спросил Тамерлан. Это Матерь христианского Бога, — ответили ему советники. Он развернул войска и ушёл. Навсегда.
Прошло ещё 85 лет. 1480 год. Хан Ахмат с огромной армией подошёл к реке Угре.
По другому берегу стояли русские войска. В Москве молились перед той же Владимирской иконой. Иван III начал отводить войска. Ахмат решил, что его заманивают в ловушку. Что впереди капкан. И он бежал. Бежал с огромной армией. Без единого сражения.
Это был конец монголо-татарского ига. А реку Угру на Руси стали называть Поясом Богородицы. Потому что верили: именно Богородица прогнала это войско. Два нашествия.
И два чуда. Богородица просто посмотрела на завоевателей. И они ушли. А Владимирская икона до сих пор в Москве. Она возвращена Церкви. И однажды реставратор, которая сорок лет работала с этой иконой, сказала: — Я считаюсь её хранителем. Но не я её храню. Это она всю жизнь хранит меня.
Обязательно придите к Владимирской иконе. Помолитесь. Обратитесь к Божией Матери.
И Она услышит.
Роман Голованов
1 комментарий
19 классов
— БАТЮШКА , ПОЧЕМУ ЕСЛИ РАССКАЖЕШЬ, ЧТО РЕБЁНОК ХОРОШО СПИТ ИЛИ ЕСТ, ОН НАЧИНАЕТ ПЛОХО СПАТЬ И ЕСТЬ ? КАКОЙ ЗАКОН РАБОТАЕТ ?
— Как только вы болтаете про себя всем, вы теряете всё. Языком своим дурным вы разрушаете своё будущее. Язык разрушает все планы человеческие. Например, мамочка родит дитё и фотографирует, и фотографирует, и бесконечно фотографирует. Вот мой ребёночек пишет в тетрадке. Вот мой ребёночек играет на фортепиано. Да вы убиваете детей своих на самом деле! Вы портите им жизнь. Зачем вам нужно, чтобы сотни тысяч незнакомых людей смотрели на вашего ребёнка? Один скажет “Ой, какой ребёночек хороший”, а другой — “будь проклят твой ребеночек”. Думаете нет, таких людей? Есть такие люди. Злая, бездетная баба, например, которая потому злая, что не вышла замуж и не родила. И на старости лет проклинает всю вселенную. А вы пихаете свои фотографии по всей вселенной.
Протоиерей Андрей Ткачёв.
4 комментария
19 классов
Что нужно делать женам во время болезни, чтобы избавиться от неё
(Из жития св. Златоуста)
Когда какую-либо из вас, жены-христианки, постигнет та или другая болезнь, то что вам нужно делать для того, чтобы избавиться от неё? Не знаем, какой ответ вы дадите на наш вопрос. Но мы, со своей стороны, во время болезней, чтобы избавиться от них, советуем поступать вам так: во-первых, выкиньте злобу из сердец ваших; во-вторых, раздайте милостыню нищим; в-третьих, усердно молитесь и в-четвертых, наконец, дайте Богу обещание на будущее время всегда хранить себя в воздержании и чистоте в праздники и посты. Слыша сие, вы, без сомнения, спросите: из чего же видно, что так, а не иначе нужно поступать во время болезней, чтобы избавиться от них? На это мы ответим вам следующим случаем, бывшим при жизни св. Златоуста.
Некоторая женщина, по имени Христина, страдавшая некоторое время от одной из женских болезней, стала просить мужа, чтоб он свез ее в монастырь, где жил св. Златоуст, веруя, что последний исцелит ее. Муж исполнил просьбу жены, привез ее в монастырь и, оставив ее пред святыми вратами, сам пошел к св. Златоусту и стал умолять его, чтобы он исцелил больную. На просьбу мужа св. Златоуст сказал: «Поди, скажи жене твоей, чтобы оставила злой нрав свой и лютость; чтобы раздала милостыни нищим; чтобы усердно молилась и чтобы, наконец, хранила себя в воздержании и посте в праздники и посты, и тогда Бог подаст ей исцеление». Муж вышел и передал слова св. Златоуста жене. Она сказала: «Все повеленное буду хранить до последнего издыхания». Муж, после сего, возвратился к святому и передал об обещании жены своей св. Златоуст на это сказал: «Идите с миром: уже Бог исцелил жену твою». И подлинно: муж паки выходит к жене своей и видит ее здоровою. Оба возвратились домой с радостью, прославляя Бога.
Итак, как видите, жены-христианки, не без основания мы додали вам совет, чтобы вы во время болезней, для исцеления от них, выкинули бы злобу из сердец ваших, роздали милостыню нищим, усердно молились и хранили бы себя на будущее время в воздержании и чистоте в праздники и посты. Довольно было только больной женщине дать обещание исполнить все это, и она стала здоровою. А потому во время болезней и нашего совета, а наипаче повеления св. Златоуста больной женщине и держитесь. И тогда милосердый Господь, увидев ваше искреннее намерение исправить свою жизнь, ваше искреннее раскаяние, ваши пламенные молитвы и ваши милостыни, явит и вам Свое милосердие и от ложа болезней и озлобления восставит вас. Аминь.
протоиерей Виктор Гурьев
2 комментария
12 классов
00:47
загрузка
Показать ещёПравая колонка